Совет Мейерхольда
Текст: Владимир Березин
Фотография: из архива автора
Писатель-пассажир Владимир Березин об опасности подражания и книжном знании жизни.
Вообще-то вся эта история про Мейерхольда, но, если покопаться, это история про писателей второго ряда, которые интереснее, чем писатели первого.
Но если покопаться ещё, то эта история вовсе не о них.
Это история о том, как устроен сюжет и как его проверяет драматургия жизни.
Я чрезвычайно люблю русских писателей второго и третьего ряда.
История этого выражения странная. Одна из версий проста: когда-то книжные полки (и шкафы) были в дефиците, и одних писателей ставили в первый ряд, а других — во второй. Это был способ коммуникации хозяев с гостями — по корешкам книг. «Я такой-то» — «Понимаю». Огромное количество людей собирало книги по цвету, собраниями сочинений, покупало их в расчёте на то, что «дети прочитают».
Это естественное явление, следствие уродливых перегибов в культе книги.
Ряд книжных корешков ведь был символом — у одного стояло собрание сочинений Ленина, у другого — безусловно, отличимые «макулатурные» издания Дрюона и Дюма. А вот человек, выставивший на обозрение гостям Булгакова и что-то переплетённое из толстых журналов.
Это очень примитивный (но в те времена очень действенный), почти подсознательный язык самопрезентации — как одежда, борода, портрет Хемингуэя в свитере.
Писатели, которых ставили во второй ряд, были не то что дурны, а как-то менее известны, не так обсуждаемы.
Дело, конечно, не в Мейерхольде
Среди тех, что я читал пристально, внимательно, и перечитывал самые непопулярные вещи — Юрий Герман. У него, в частности, есть одно место в воспоминаниях о Мейерхольде. Герман рассказывает, что в молодости не носил галстуков, расхаживал в коричневых сапогах, в галифе, в косоворотке и пиджаке. И вот однажды, его как молодого драматурга, чета Мейерхольдов повезла на прием в турецкое посольство. «И тут случился конфуз: швейцар оттёр меня от Зинаиды Николаевны и Мейерхольда, и я оказался в низкой комнате, где шоферы дипломатов, аккредитованных в Москве, играли в домино и пили кофе из маленьких чашек. Было накурено, весело и шумно. Минут через сорок пришел Мейерхольд, жалостно посмотрел на меня и произнес:
— Зинаида Николаевна сказала, что это из-за твоих красных боярских сапог тебя не пустили. Ты не огорчайся только. В следующий раз Зина тебя в нашем театральном гардеробе приоденет, у неё там есть знакомство...
Шоферы дипломатических представительств с грохотом забивали „козла“. Какое-то чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость. Иногда забегали лакеи выпить чашечку кофе. Забежал и мажордом.
— Этого я всегда путаю с одним послом, — сказал Всеволод Эмильевич. — И всегда с ним здороваюсь за руку. Он уже знает и говорит: „Я не он. Он там в баре пьет коньяк“.
Мейерхольд подтянул к себе поднос, снял с него чашечку кофе, пригубил и, внимательно оглядевшись, сказал:
— Здесь, знаешь ли, куда занятнее, чем наверху.
В следующий раз надену твои розовые сапоги боярского покроя, и пусть меня наверх не пустят. Кофе такое же, а люди интереснее. Ох, этот народец порассказать может, а?
Долго, жадно вглядывался во всё и во всех, словно вбирая и запоминая живописные группы людей, и неожиданно со сладким кряхтением произнес:
— Как интересно! Ах, как интересно! Ай-ай-ай!»
*
— Герман Ю. О Мейерхольде // Подполковник медицинской службы. — Л.: Советский писатель, 1968. С. 645.
Дело, конечно, не в Мейерхольде. Вот эта фраза про «чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость» главнее всего остального. Если Герман придумал всё это с начала до конца, то это ещё лучше. Дипломатическое чудище, кость, шофёры.
Даже можно опустить появление знаменитого режиссёра — это завершение лишнее. Надо рассказать про баранью кость и просто прибавить: «Это меня сразу насторожило».
Меня как-то попросили пояснить эту мысль, и я это сделаю, хоть только что и порицал метод объяснения. Совершенно неважно, съедят ли кого в конце, вытащат ли молодого драматурга из лакейской, или нет. Главное — дать слушателю или читателю самому представить картину, и отчасти придумать финал.
Тут и скрыто то, чем литература спасётся.
Можно поступить иначе и всё рассказать подробно, как сделал один писатель, безусловно, первого ряда — Наташа вышла замуж за Пьера, толстеет ли она, как устроен быт и всё остальное.
В этом смысле самая хорошая вещь в только что упомянутом финале толстовского романа: маленький мальчик предвидит своё страшное будущее, но об этом говорится вскользь, как о пушинке, пролетевшей через комнату.
Собственно, оно тревожно для его родителей и друзей родителей, потому что они пойдут друг на друга (Во сне мальчик видит страшную картину: «Это вы сделали? — сказал он, указывая на поломанные сургучи и перья. — Я любил вас, но Аракчеев велел мне, и я убью первого, кто двинется вперед. — Николенька оглянулся на Пьера; но Пьера уже не было. Пьер был отец — князь Андрей, и отец не имел образа и формы, но он был, и, видя его, Николенька почувствовал слабость любви: он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его. Но дядя Николай Ильич все ближе и ближе надвигался на них. Ужас обхватил Николеньку, и он проснулся»
*
— Толстой Л. Война и мир // Собрание сочинений в 22 т. Т. 7 — М.: Художественная литература, 1981. С. 306-307.
). То есть это как раз то, что шло из ненаписанных Толстым «Декабристов» — и понятно, что через несколько лет (как говорит видение мальчику) взрослые схлестнутся — и итог (как понимает читатель) будет известно какой.
Очередное сиротство мальчику будет обеспечено, и его любимые взрослые поневоле будут спрятаны куда-то в рукав жаркой шубы сибирских степей.
В тех же воспоминаниях есть и ещё один эпизод. Герман пишет: «Однажды я достал бутылку дефицитного, как тогда говорилось, мозельвейна.
Мейерхольд, пофыркивая, медведем вылез из ванной комнаты, распаренный сел в кресло, велел мне самому отыскать в горке соответствующие вину фужеры. Открыв бутылку, я „красиво“ налил немножко себе, потом ему, потом себе до краёв. Мейерхольд, как мне показалось, с восторгом смотрел на мое священнодействие. Погодя, шепотом очень заинтересованно осведомился:
— Кто тебя этому научил?
— Официант в „Национале“, — с чувством собственного достоинства ответил я. — Там такой есть старичок — Егор Фомич.
— Никогда ничему у официантов не учись, — сказал мне тем же таинственным шепотом Мейерхольд. — Не заметишь, как вдруг лакейству и обучишься. А это не надо. Это никому не надо»
*
— Герман Ю. О Мейерхольде // Подполковник медицинской службы. — Л.: Советский писатель, 1968. С. 644-645.
.
Самое интересное, что тут существуют несколько уровней понимания ситуации.
С одной стороны, читатель думает: в первый бокал могут попасть вместе с вином и крошки от пробки. От них-то и избавляют собутыльника, то есть — собеседника. Значит, Мейерхольд совершенно ложно интерпретирует что-то, а потом завершает всё это максимой — совершенно верной.
Но, продолжая исследовать мир, он узнаёт, что официант мог попробовать вино — не испортилось ли оно (а оно тогда часто портилось). Перед этим официант осматривал и даже нюхал пробку — но налить сначала себе и не попробовать на вкус, бессмысленно.
И вот тогда Мейерхольд прав — его молодой друг пытается повторять за официантом непонятные действия.
Я тоже не любитель красивых максим — рукописи не горят, ваших стихов не читал, но читал другие, никогда не просите, сами всё дадут.
Однако он сопровождает слова максимой совершенно неверно — благородное племя официантов разнообразно, и у многих из них есть чему поучиться: самообладанию, вежливости и ловкому обращению с хрупкими предметами, например.
Это чрезвычайно интересная драматургия.
Но она немного настораживает. Некоторые люди, услышав эту историю, говорили, что Мейерхольд походя выразил презрение к официантам как к классу («никогда ничему не учитесь» у них) и одновременно унизил своего молодого собеседника (косвенно обвинив его в лакействе), который хотел быть учтивым. Как в настоящем театре, мои собеседники додумывали ситуацию.
Дело в том, и это видно из его рассказа, что Герман не подлинно учтив, а только рисуется. Он, надувая щёки, наливает вино знаменитости (а знаменитость тоже известный позёр, как это видно из рассказа и как говорят многочисленные воспоминатели), и вот знаменитость объясняет Юрию Герману, что всё это вовсе не так естественно.
Я тоже не любитель красивых максим — рукописи не горят, ваших стихов не читал, но читал другие, никогда не просите, сами всё дадут. В этих заёмных фразах вообще наглая уверенность вытесняет смысл.
Читал другие стихи, о них и говори. Ничего не проси — так и сам имей мужество смотреть в глаза помирающих домочадцев, не дождавшихся того, что им дадут. Что за фехтование чужими афоризмами? Оно ничего не объясняет, а только сводит любую мысль к шукшинскому «Срезал!».
Драматургия этого рассказа писателя Германа, заключённого внутрь воспоминаний о режиссёре Мейерхольде, прекрасна именно в том, что с одной стороны — всё верно. И вино так когда-то имеет смысл наливать, что и я сам проделывал много раз. И, одновременно — верно то, что официанты — народ своеобразный, учиться у них опасно, не говоря уж о прямом лакействе и хамской вороватости некоторых из них. Выбор того, у кого хочется учиться, украсть приём — литературный или поведенческий — одно из самых сложных испытаний на сообразительность. Я сам многажды оказывался в дурном положении, выбрав себе негодные образцы для подражания.
Правда и то, что называется неловким алхимическим выражением «сфера обслуживания» и внешняя красота её привычек — очень опасная штука. Они загоняют обычные эмоции внутрь, но те никуда не пропадают и ищут себе другой выход.
Вот если у кого-то сын капризничает за столом, то можно дать ему подзатыльник. Официант не может дать подзатыльник клиенту — по распространённой легенде, он идёт на кухню и плюёт ему в салат. А потом, улыбаясь, сдерживая ненависть, несёт этот салат на подносе.
Есть ещё много разных профессий в сфере обслуживания, у которых учиться можно, но занятие это очень рисковое. Например, проститутки — я близко знал нескольких.
В общем, в сфере обслуживания есть такие ухватки, у которых острый не только клинок, но и рукоять. Не всегда об этом прочитаешь у нынешних писателей первого ряда.
Но время течёт быстро, и первые становятся вторыми, а то и просто отправляются в коробках на дачи, где пусто и тихо зимой, и только мыши определяют рядность русской литературы.