Улицкая Л. Лестница Якова. — М.: АСТ, 2015. — 732 с.
Генетик от литературы и советская проза
Вышел новый роман Улицкой. Его ждали — Улицкая популярна. Критики обвиняют её в банальности сюжетных линий, психологической неубедительности персонажей, отсутствии стилистических изысков. Но что же, у широкой читательской любви только такая — негативная — мотивация? Или есть ещё что-то важное, чего современной русской литературе без Улицкой недостаёт? Думается, что есть. Андрей Архангельский в статье об её прозе пишет: «У нас долго ругали литературу за идеологичность, и справедливо, но идеология и идея — не одно и то же». У Улицкой проза идейная. И она сегодня близка широкому кругу читателей ещё и потому, что именно к такой прозе нас долго приучали.
Дело в том, что такими были лучшие примеры советской послесталинской прозы. Тридцатые годы жестоко прервали выдающийся русский авангард. Проза, что появилась после тридцатых – как и авангардный «формализм» притеснялась, но авангардной уже не была. В стране столькое произошло, что, видимо, важнее эстетики оказалось высказать правду. Речь, конечно, о прозе серьёзной, не конъюнктурной. По структурным принципам и одна, и другая были в Советском союзе похожи: и сюжетностью, и повседневностью реалий, в которые погружены события. Разница как раз в том, что конъюнктурная проза была идеалогична, настоящая же – идейна. Лучшие советские романы совмещают сюжетную прямоту с притчевостью, философичностью. Этой традиции и наследует Улицкая.
В подобной прозе сюжет не должен быть обязательно изысканным. Психология здесь менее важна, чем интеллектуально-духовный поиск героя. Вообще, если присмотреться, идейность с психологизмом – чуть ли не противоположности: для одной нужны обобщения, для другого подробности. То и другое гениально совмещается у Льва Толстого, но в этом его феномен. Не случайно называю Толстого, а не Достоевского, ведь советский роман созидателен, с моральной установкой: поиск не ради поиска, чтобы проторить путь, чтобы указать его другим. Это не означает морализаторства. Советская литература нередко предлагает читателю образ праведника, причём без слащавости. Она не диктует, скорее, даёт ориентир. Стригалёв в «Белых одеждах» Дудинцева, профессор Завалишин в «Кафедре» Грековой, Егор Полушкин в «Не стреляйте в белых лебедей» Васильева – лишь некоторые примеры. Романы Улицкой тоже чаще всего строятся вокруг праведника. Даниэль Штайн, Медея и отчасти Кукоцкий. Последний, не праведник, но всё же выдающийся человек, на которого можно равняться.
Чаще всего персонажи Улицкой — современники персонажей советского романа. Хотя она-то пишет их «снаружи», из нашего времени. Улицкая помещает героев в историческую раму: отсчитывает от дореволюционных прадедов до нынешних младенцев. И это не было свойственно советскому роману, где внимание строилось на конкретном событии. Примеры эпической прозы в советской послесталинской литературе связаны с темой Великой Отечественной. То есть эпос прорастал из эпического события, «горизонтально». Или же объём поколений давался через национальную мифологию, как, например, у Айтматова. Обращаться к дореволюционной истории семьи даже после ХХ съезда было непросто. Улицкой ничто не мешает выходить на территорию прошлого, потому её эпос «вертикальный», выстраивающийся на панораме поколений. Может быть, в этом проявляется её прошлая профессия: эпик как своеобразный генетик от литературы. Необходимость прослеживать генезис современности — принципиальная установка Улицкой. И социальная, и писательская.
История — фундамент повествования
Новый роман такого идейно-исторического писателя в 2015 году ожидался особо. Тяжёлый, многособытийный год. Что скажет Улицкая? Высказывание её — непрямое, но внятное. «Лестница Якова» — роман об истории. Не просто действие происходит в прошлом, как было у Улицкой раньше. Здесь история — главная тема, содержательный и формальный фундамент повествования. «Лестница» натянута между временами. Главные герои — Яков Осецкий, 1890 года рождения, и его внучка Нора Осецкая, 1943-го. В эпической прозе целостность текста может держаться на продолжительности жизни героя. У Улицкой так было, например, в «Казусе Кукоцкого». Роман начинался с детства Кукоцкого и заканчивался рождением правнучки, уже после его смерти. Появилось поколение, с которым Кукоцкому не встретиться — значит, финал книги. В «Лестнице Якова» по-другому: роман о невстрече соседних поколений, о том, как род непрерывен и при этом разорван. Дед и внучка почти незнакомые люди. Виделись однажды, она ещё подросток, его скоро не станет, толком и не поговорили. Она прочтёт его дневники и письма — когда у самой появятся внуки. И вот, в соотношении этих двух жизней, история выходит на первый план.
Улицкая — западник, она не мыслит Россию в отрыве от Европы
На долю Якова выпала эпоха, от которой никому не спрятаться. В его жизни история с особой решительностью брала на себя полномочия судьбы. Иначе — с поколением Норы, выросшим уже в послесталинские годы. К тому времени сама история ослабла, а люди выработали привычку её игнорировать. Наверное, как раз эту привычку отдельного бытия имеет в виду Улицкая, когда во многих интервью говорит о своём «молчащем поколении». В романе нет упрёка Норе за аполитичность. Напротив, она кажется законной для внучки Якова: дед выстрадал столько, что хватит на много поколений вперёд. Ан нет, не хватает. Наше время, когда тени войны и несвободы снова упали на повседневную жизнь — призывает к ответу. И «Лестница Якова» о том, что не стоит больше быть сторонними, молчащими.
Не случайно этот роман предельно укоренён в русских реалиях и культуре. При том что Улицкая — западник, она не мыслит Россию в отрыве от Европы. «Современная интеллигенция носит планетарный характер. Сегодня интересы всего человечества в целом стали важнее, чем интересы одной нации». Это её слова в связи с публикацией «Лестницы Якова», а роман-то — самый «русский» во всём её творчестве. Улицкая, чтобы наладить планетарные связи, предлагает сперва разобраться в себе.
Научпоп от Улицкой
Значит — признать всё страшное, говорить об этом вслух. Но ведь и о прекрасном тоже. Вспомнить о своей культуре, по отношению к которой мы, в большой стране, расточительны. Так много талантов — забываются. Улицкая возвращает в современный обиход множество имён — музыкантов, актёров, режиссёров, писателей, учёных, давно ушедших, которые сейчас известны только в узких кругах. Вплетает их истории в жизнь героев. Этот приём она и раньше использовала, но не так широко. Кроме того, роман переполнен рассуждениями об искусстве, как «Даниэль Штайн» — рассуждениями о религии. Таким образом, творчество Улицкой — ещё и своеобразный научпоп. Сюжетность и стилистически-спокойный язык помогают легче воспринимать большой объём информации. Впрочем, в «Лестнице Якова» уж такая череда событий и имён, что без определённого бэкграунда — запутаешься. И тогда популяризация под вопросом. Напротив, тут шаг к элитарности. А ведь тип прозы, к которому принадлежит творчество Улицкой — скорее проза просветительская, и именно в её законах поэтика Улицкой органична. Таким был и послесталинский советский роман. А идёт просветительство ещё из ликбезных двадцатых. В Советском союзе изначально была установка на образование в массы. Оттуда выросла характерная для советской культуры любознательность, которая сохранялась наряду с невероятными политическими фальсификациями. Советская проза стремилась расширить кругозор читателя, рассказать о разных областях знаний, местах, людях, профессиях. То же у Улицкой: например, в «Казусе Кукоцкого» описана работа гинеколога-хирурга, в «Зелёном шатре» — деятельность диссидентов. В «Лестнице Якова», кроме истории как таковой, тоже есть отдельная «познавательная» линия — театр.
Театр — контрапункт исторической мысли
Театр в этом романе, как ни парадоксально — путь к публицистике. Чтобы не транслировать мысли впрямую, Улицкая находит форму: пусть герои трактуют пьесы. С другой стороны, Нора — театральная художница, потому её идеи имеют сценографическую параллель. Это, правда, уже территория визуальных искусств. Яков Осецкий в своём дневнике сетует: «Завидую писателям, у меня не хватает слов». Улицкая, кажется, завидует художникам. Резюмировать идею в картинке, приладить слова к живописи — характерный для неё приём. Например, в финале романа о Даниэле Штайне описана икона «Хвалите Господа с небес». Картинка в духе наивного искусства — со зверями, пальмами, поездом и самолётом — может быть, слишком топорно выражает тот оптимизм, который действительно исходит из образа Даниэля. В отличие от этой финальной картинки, сценография Норы сопровождает весь роман и создаёт контрапункт главной — исторической — мысли. В этом контрапункте — вопросы личные, о смерти и душе. Основной мотив сценографии Норы: снять лишнее. Коконы в «Леди Макбет Мценского уезда», «рентгеновская» серия в фольклорном спектакле (серые балахоны с прорисованными костями), в «Скрипаче на крыше» — постепенно снимаемые драпировки. Норе потому так нравится итоговый спектакль её возлюбленного, режиссёра Тенгиза — в театре теней: стремление к последней прозрачности.
Улицкая как писатель имеет прямые отношения с театром. У неё даже есть «свой» режиссёр — Анджей Бубень, который планомерно её ставит в Санкт-Петербурге («Русское варенье», «Даниэль Штайн», «Зелёный шатёр», «Детство 45–53»). Всё — в сценографии Елены Дмитраковой. Сочетание вещной детали и метафорического обобщения, свойственное этой художнице, оказалось точным попаданием в Улицкую. Например, в «Даниэле Штайне» на сцене висели гигантские коконы-плащи. Герои, разобщённые, озлобленные, в начале спектакля выходили из этих плащей. Потом Даниэль уносил их, пустые, подцепляя каждый длинным шестом.
Приглядимся: не напоминают ли декорации Норы Осецкой декорации Елены Дмитраковой? Например, эскиз Норы к финалу мюзикла по «Тевье-Молочнику»: «Евреи сдёргивают с шестов последний слой занавесей, и набрасывают на себя эти небесные ночные плащи, и поднимаются по лестнице вверх...».
Справка RA:
Ключевой является идея «Короля Лира», поставленного Тенгизом и Норой. Они заимствуют идею из спектакля Михоэлса 1935 года. Его Лир молодел к финалу. Оголение души, возвращение к себе — этот призыв звучит в романе дважды, в «прошлом» и в «будущем». Яков в одном из писем и Тенгиз в разговоре с Норой цитируют одну и ту же фразу из сцены бури: «Off, off, you lenddings!» — «Долой, долой c себя все лишнее!» «Это не только про Лира, — поясняет Нора. — Про каждого. Совершить обратное движение, закончить цикл... Личность обрести, а потом все с себя скинуть...».
Растворение личности — не исчезновение её, но форма метафизического существования. В финале Улицкая объясняет эту идею впрямую — вывод совсем публицистический, напоминающий мораль. Но он, может быть, стоит того, чтобы его произнести. Что такое личность, что такое человек — «Вообще ни одно из существ, осознающих своё индивидуальное существование...Сущность, не принадлежащая ни бытию, ни не-бытию. То, что блуждает в поколениях, из личности в личность, что создаёт самую иллюзию личности... Он тот, кто вдруг мелькнёт узнаванием, смутным чувством прежде виденной черты, поворота, подобия — может, у прадеда, у односельчанина или вовсе у иностранца...».
Ритм романа — постоянное чередование подробности и обзорности, крупного плана и такого вот отражения в лампе. Удержать баланс и сохранить полноту образов в такой ситуации непросто
Так и в романе, вдруг мелькнёт черта, подобие. Отец и сын, дед и внучка, прадед и правнук. Лица, характеры, привычки. Любовь к шахматам, дальтонизм, способности к музыке. Или совсем деталь: вот стоит Яков Осецкий с букетом лиловых астр на Курском вокзале, встречает семью из Судака, 1925 год, — а вот его правнук Юрик идёт в первый класс с букетом бело-лиловых астр, которые Нора купила у бабульки на Арбатской, год 1982.
Пожизненность временного
Все герои романа погружены в большое время; оно вносит в текст характерную эпическую жестокость. Время, укрупняющее событие до абсурда: Яков и Маруся думают, что их разлука ненадолго, что ссылка — это несколько лет, а оказывается — почти вся жизнь. Норе кажется, что неопределённые отношения с Тенгизом скоро определятся, выльются в расставание или брак — а они такими и остаются, как были, десятилетия. Пожизненность временного; возведение события в судьбу. И открывается глупая перекличка между трагическим отсутствием деда рядом с бабушкой и нелепым отсутствием Тенгиза рядом с Норой. Время тянется будто дольше жизни. «Я пережила свою смерть и добралась до старости», — так ощущает это Нора.
В одном из писем Якова есть образ: «В никелированной лампе отражается микроскопическая фигурка, пьющая чай. И кажется мне, что откуда-то сверху вижу я маленького человечка Я. Осецкого, его жизнь». Ритм романа — постоянное чередование подробности и обзорности, крупного плана и такого вот отражения в лампе. Удержать баланс и сохранить полноту образов в такой ситуации непросто.
В «Даниэле Штайне» второстепенные персонажи нередко оказывались лишь функциями, направленными на уточнение роли центрального героя. В «Лестнице Якова» они порой поразительно точны — врачиха Таисия с её тягой к покровительству; влюблённая в Якова Ася, в которой смирение — взрывное; свекровь Норы Варвара Васильевна, придумывающая свои объяснения всем событиям и свои, совершенно алогичные, рецепты выживания. Дело, видимо, в том, что второстепенные персонажи в «Лестнице» никого не иллюстрируют, они самоценны.
Неподогнанная под литературу жизнь
Главные персонажи нащупываются сложнее, потому что нескольких колоритных мазков уже недостаточно. Нора — один из наиболее прописанных героев, но кажется, будто что-то о ней не договорено. В обзорных фрагментах достоверность проглоченных лет порой вызывает сомнения. Кроме того, Нора лишена особости — видимо, она слишком близка Улицкой, слишком совпадает с ней — и лишается собственных персонажных черт.
Совсем не улавливается образ возлюбленного Норы, режиссёра Тенгиза. Для романа он больше возлюбленный, чем режиссёр. Причём отношения режиссёра и художника тоже исходят не из реальной расстановки сил в театре, а из романной: Нора — главная героиня, и в сценографии ей всё время тесно. Она так лихо придумывает трактовки, что Тенгиз порой будто и не у дел. Его режиссёрское и человеческое мировоззрение вообще уловить сложно. Уж больно он упрощает материал, который берётся ставить. В «Трёх сёстрах» герои, мол, дурака валяют, билет в Москву купить не могут. В «Гулливере» — поставить просто: йеху отрицательные, гуигнгнмы положительные. Можно бы просто подумать, что Тенгиз — посредственный режиссёр, который спасается талантом Норы, но внятных указаний на это в романе всё-таки нет.
Образы Якова и Марии складываются в сочетании писем, воспоминаний и авторской речи. Эти «данные» в романе не всегда сходятся. Для Норы бабушка — интеллектуалка, социалистка, аскетка. Из писем Якова складывается образ другой — хрупкая, а с возрастом и просто слабая, капризная женщина. Эти несоответствия, эти неправильные дроби были бы хороши — настоящая, неподогнанная под литературу жизнь — если бы не другие несоответствия, психологические. Письма Марии (их гораздо меньше, чем писем её мужа) достаточно формальны. Странное ощущение — будто героиня может испытывать только одно чувство за раз. Так, уезжая учиться из Киева в Москву, она сперва переживает о разлуке с Яковом, потом переживать заканчивает и начинает радоваться будущей московской учёбе.
Негромкий праведник
С Яковом сложнее. Из его записей характер начинает проступать далеко не сразу. Перед нами ещё один инструмент авторского публицистического высказывания. Яков гораздо охотнее пишет об обществе и об искусстве, чем о себе самом. И в рассуждениях его явно слышен голос автора. В ранних дневниках Якова Улицкая ещё стремится передать чрезмерную, неприятную даже пылкость, прекраснодушие двадцатилетнего героя. Но чем взрослее становится герой, тем он ближе Улицкой и тем она активнее заступает на его место. И все же постепенно понимаешь, почему Яков пишет о чём угодно, только не о себе. Десятилетиями он скитается по ссылкам; его труды государство отбирает; жена отвечает ему всё реже, и то сплошными упрёками, виня его в своей неудавшейся жизни — а он никогда не жалуется, никогда не упрекает сам, не поддаётся обидам. К финалу мы осознаём, что перед нами человек экстраординарный, которого история давила, давила, но так и не сумела даже сгорбить. Поразительно деятельный характер: до последнего, до края, до смерти, уже неизбежной и столько раз неслучившейся, Яков начинает новые проекты, на удивление выполнимые в любых ссыльных условиях. Как ни в чём не бывало. Оказывается, Яков может претендовать на место улицковского праведника, героя-барометра. Всё же мы так мало знаем о его переживаниях, что не без труда обнаруживаем человека за мыслителем. Но в этом — современный, даже в чём-то авангардный способ игры с читателем. Минусовой приём: дать смирение через умолчание, борьбу через её отсутствие.
Думается, что любому времени нужна такая литература — занятая не эстетикой и даже не психологией, но нравственностью
И поэтому именно Яков — единственный из героев романа, который, будучи жертвой истории, одновременно участвует в её создании. Жизнь постоянно лишала его роли — он не стал музыкантом, не состоялся как социолог, экономист или историк (уже написанные труды канули на Лубянке), даже мужем и отцом не удалось остаться. Когда кажется, что жизнь уже прожита, он вдруг знакомится с Михоэлсом. А ведь тот был не только актёром, но и председателем Еврейского антифашистского комитета СССР. По рекомендации Михоэлса, Яков становится удалённым советником советского правительства по вопросу создания государства Израиль. Достойная роль для человека с именем Яков.
Выпадение истории
И это придумала, видимо, не Улицкая — сама жизнь. Улицкая использует письма своего деда, который действительно был статистиком и в последний раз был арестован по делу Еврейского антифашистского комитета. Она не столько пишет новый текст, сколько достраивает текст утраченный. Нора в финале романа решается: «Разложит старые письма и напишет книжку... Такую книжку... которую дед то ли не успел написать, то ли её сожгли во внутреннем дворе Внутренней тюрьмы на Лубянке... Но кто он, мой главный герой?» Здесь приём субъективации, когда автор незаметно начинает говорить от имени героя. И это не просто приём — это фактическое приравнение себя к героине романа. В конце концов, Улицкие = Осецкие: вернулся Яков в чужую уже Москву, шёл по знакомым улицам, «потом осекся»...
Улицкая обратилась к этим письмам уже немолодой — так же и Нора. Мы читаем письма Якова раньше неё. «Лежащие во тьме бумаги созревали долгие годы». Нужно было прожить свою жизнь самой, прежде чем сопоставить её с жизнью деда и бабушки.
Но и после романа остаются непрочитанные тексты. Например, тетрадь воспоминаний о наркоманском опыте, записанных нориным сыном Юриком. Нора её открыла, но не разобрала почерк и «положила на место — в семейный архив...». Вечное хранение текста, который и нужно-то было написать в ходе лечения для того, чтобы «изъять из своей жизни». Тема изъятия и забвения факта — изъятия во спасение и изъятия опасного, которое приучает к беспамятству. «У нас если дедушку отправляли в ГУЛАГ, об этом старались забыть, — сказала Улицкая на „Эхе“. — Фотографии с вырезанными лицами — это наша история».
Здесь интересный сюжет о Лесе Курбасе. Крупнейший украинский режиссёр, Курбас был арестован в 1933 году, руководил театром заключённых в лагере, в 1937-м расстрелян (у Улицкой допущена неточность: «в 33-м будет расстрелян на Соловках»). Устами героини, художника-сценографа Туси, Улицкая утверждает: трактовка «Короля Лира» в спектакле Михоэлса 1935 года принадлежит Курбасу.
Лир была звёздная роль Михоэлса. Он после премьеры написал статьи о своей работе над спектаклем. Об упоминании Курбаса в то время и речи быть не могло. Поэтому теперь, наверное, уже не узнать, вынужденно ли Михоэлс умалчивает про Курбаса или действительно без его участия создал образ Лира. (См.: Нелли Корниенко. Режиссёрское искусство Леся Курбаса. Реконструкция (1887–1937). Киев, 2005. Лесь Курбас. Статьи и воспоминания о Лесе Курбасе. Литературное наследие. М., 1987.) Факт, канувший в лету, то самое выпадение истории, которое так волнует Улицкую. Разве не точнее и не красивее было бы рассказать об этой утрате ответа, чем предлагать читателю недоказуемую информацию?
Справка RA:
Но ничто, конечно, не может быть изъято. Потому что бытие — это текст, божественный. Идея уж совсем простая, её бодро проговаривает комический герой, математик Гриша Либер (он напоминает весёлого биолога Илью Иосифовича Гольдберга из «Казуса Кукоцкого»). Описывая Гришу, Улицкая позволяет себе созорничать, сообщая пророчески, что он скончается «в конце тридцатых годов двадцать первого века». Отдавая Грише мысль о божественном тексте, она то ли подвергает её иронии, то ли, напротив, хочет обезопасить от насмешек.
Игра базовым для литературы понятием «текст» внутри самого текста у Улицкой — это уже далеко от советского романа. Как и необычный образ автора — парадоксальный эпик, отсчитывающий текст от себя. Но в таких неклассических взаимоотношениях автора и текста отражён вполне созидательный посыл — не только художественный, но и идейный. Сбейте накипь чужих слов; преодолейте инерцию, страх перед прошлым; попытайтесь лично, от себя, от своего имени разобраться в том, что было, и в том, что происходит сейчас. Думается, что любому времени нужна такая литература — занятая не эстетикой и даже не психологией, но нравственностью. Тем, чтобы расставить верные акценты, произнести главные вопросы эпохи и помочь современнику искать ответы. Назовём её — литература ответственности.