Только дети и сумасшедшие
Текст: Сергей Морозов
Иллюстрация: digitalcollections.nypl.org
Литературный критик Сергей Морозов о елке для мертвых детей, жажде мелодрамы и рождественском чуде.
Рождество — это праздник, когда Христос собирает мертвых детей на елку. Спешит к нему мальчик из Петербурга. Поторапливается девочка из Копенгагена. Жалостливо пишет ему Ванька Жуков: «Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности...» Но Ванька на елку не попадет. Он еще слишком жив, слишком прилеплен к этому миру. Есть у него дедушка Константин Макарович с собакой Каштанкой и кобельком Вьюном, есть девица Ольга Игнатьевна — добрая барышня, выучившая его читать и писать, на беду и на горе. Да, живет он в городе, где все чудно и непривычно: не ходят ребята со звездой, не пускают петь на клирос. Но рановато ему на Христову елку. Зачем она Ваньке, когда есть надежда, как встарь, принести свою, с Константином Макаровичем? Бьют его, конечно, зажимают, дурному учат, но ведь и не гонят пока с порога так, как гнали много веков назад Марию и Иосифа. Живет у мастера с подмастерьями в тепле, пусть и в обиде.
Рождество — праздник отверженных, забытых людьми, но не Богом. Праздник нового мира, яслей и волхвов, этой жизнью отвергаемых. Время, когда «по хлевам скот договаривает свой ночной разговор по-человечьему, как всегда под новый год»
*
— Ремизов А.М. Собрание сочинений: Т. 3 Оказион. — М.: Русская книга, 2000. С. 35
, в отличие от людей, хрюкающих по-звериному. Мертвенность празднующих детей — символ высшей точки отчуждения, разрыва между двумя реальностями. Истинное Рождество, надежда, будущее для этого мира все равно, что не существующее, мертвое.
Оппозиция живое-мертвое — главная для понимания Рождества
И все же Рождество — это время, когда словно открывается проход между мирами — мертвым и живым, богатым и бедным, безумным и излишне трезвомыслящим. Оппозиция живое-мертвое — главная для понимания Рождества. Христос и все что с ним рождается — новое, доброе, подлинное кажется этому миру неживым. А между тем кладбищенское начало скорее связано с этой действительностью. Для обыденного, сытого, «здравомыслящего» сознания Рождество — один из многих праздников, для тех же, кого считают далеким от реальности, безумным, нищим духом, бедным умом — вечно свершающееся радостное событие.
Выход в иной мир, открытие новых небывалых, не встречающихся уже в обычной жизни горизонтов, обрисовано в известном рассказе «Ангелочек» Леонида Андреева. Сознание тусклости обыденной жизни и отзвука жизни иной, недосягаемой, воплощается в восковой фигурке ангелочка, которую герой-подросток получает на празднике. Ангелочек и для его отца, словно «жалеющий голос из того чудного мира, где он жил когда-то и откуда был навеки изгнан»
*
— Андреев Л.Н. Собрание сочинений.В 6-ти т. Т.1. Рассказы 1898 — 1903 гг. — М.: Художественная литература, 1990. С.166.
.
«Ангелочек спустился с неба, на котором была его душа, и внес луч света в сырую, пропитанную чадом комнату и в черную душу человека, у которого было отнято все: и любовь, и счастье, и жизнь» * — Там же, С.166. .
Рождественское двоемирие, правда, в несколько сниженном виде присутствует в рассказе Александра Куприна «Бедный принц». Мальчик, сын богатых родителей внезапно делает открытие, что помимо скучного дома, богато украшенной по обыкновению елки, нудных рождественских историй, назойливой заботы мамок и нянек есть манящий свободный мир улицы, простых людей, мальчишек-христославцев, товарищества. Мир живого Рождества, просторный и подлинный.
В каждом рождающемся человеке — возможный будущий Спаситель
Двоемирие ощутимо в рассказе Алексея Ремизова «Рождество», в котором девушка Лиза понесла от своего дяди Тимофея Ивановича. Из греха, из мерзости, все равно может открыться дверь в лучшее. В каждом рождающемся человеке — возможный будущий Спаситель, так чувствует обманутая жена Тимофея Ивановича — Агафья.
«Агафья склонилась перед младенцем, как волхвы, как пастухи, как вол и конь, и из ее вспугнутых глаз полились слезы, что опять — на земле опять родился Спаситель мира. <...> И, качая младенца, запела. <...>
— А и славно поет твоя баба! — баснул дьякон по старинке.
— Простите, отец дьякон, полоумная! — и на лице Тимофея Ивановича застыло презрение» * — Ремизов А.М. Собрание сочинений: Т. 3 Оказион. — М.: Русская книга, 2000. C.364. .
Подобное презрение ко всякой метафизической полоумности со стороны практичного, знающего толк в жизни обывателя будет нарастать все больше и больше, воплотившись в полной мере в современном «святочном» рассказе.
Дверь между мирами есть, но она закрывается.
По исчезающему черному ходу между таинственным миром Божьим и тесным, плоским, человеческим существованием тоскует в рассказе «Праздничные герои» не закоченевший еще в прелести воспоминаний о прошлом Иван Шмелев. Он еще помнит о том, настоящем Рождестве и его подлинных героях. «Смотрю на черные окна в елочках — мороз там. И они там, живущие за окнами...»
*
— Шмелев И.С. Собрание сочинений. В 5 т. Т. 8 (доп.): Рваный барин: Рассказы. Очерки. Сказки. — М.: Русская книга, 2000. С. 240.
. Память властвует, конечно, и здесь, но сильнее ее осознание неправильности жизненного уклада, разделяющего бытие на мир оборванных, скитающихся невесть где праздничных героев — искренних агентов Рождества, возникающих из ниоткуда в единственный день в году, и тех, у кого есть свой большой просторный теплый дом с богатой елкой и прислугой.
Плохо, несправедливо было в дни детства. Но теперь еще хуже. Дух празднества окончательно изгнан приличием нравов. Черный ход из мира праздничных героев в мир богатых и сытых закрылся. «Много света на улицах, везде образцовый порядок, исправные швейцары на подъездах, и ворота под наблюдением. И не легко сыскать черный ход. А морозы все те же, а жизнь стала строже и сумрачней. Хмурится, хоть и в огнях вся. И кормилицы еще выкармливают чужих... А хотелось бы и теперь встретить долгого человека с медной трубой, смело входящего в чужие дома — поздравить»
*
— Там же, С. 245.
.
...идея — странности, противоестественности мира высшего, и в то же время возможности движения к нему упраздняется в позднейших святочных рассказах
Богатые и бедные. Казалось бы, классическая рождественская тема. Но смысл здесь не в противопоставлении, а в конфликте подлинного начала человечности с ложным. Бедность и богатство — в равной степени из этого, нерождественского мира. Поэтому сапожник из рассказа Чехова «Сапожник и нечистая сила», в равной степени отвергающий и то, и другое, выбирает по существу Христа, Рождество, а не состояние и положение. «<...> Федор уж не завидовал и не роптал на свою судьбу. Теперь ему казалось, что богатым и бедным одинаково дурно. Одни имеют возможность ездить в карете, а другие — петь во все горло песни и играть на гармонике, а в общем всех ждет одно и то же, одна могила, и в жизни нет ничего такого, за что бы можно было отдать нечистому хотя бы малую часть своей души».
В открывающейся в дни Рождества дороге в иную жизнь значима возможность перехода. Именно эта идея — странности, противоестественности мира высшего, и в то же время возможности движения к нему упраздняется в позднейших святочных рассказах. Остается только земной мир, без всяких там религиозно-мистических высот. Возможность связи между миром по Христу и жизнью по естеству отбрасывается и отвергается. Рождественская звезда где-то там далеко и высоко, в детстве, на небесах. Рождество уходит в область памяти и психологии.
А здесь праздник.
Поэтому основой для рассказов становится не соотношение миров, а отношение событий, происходящих с героем, к закрепившемуся культурному и литературному шаблону празднества. Эту шаблонность зафиксировал Лесков, сформулировавший также, как позднее С.С. Ван Дайн для детектива, условия правильного рождественского рассказа: он должен быть сколько-нибудь фантастичен, содержать мораль, к примеру, в виде опровержения предрассудка, и кончаться непременно весело
*
— Лесков Н.С. Собрание сочинений в 5-и т. — М.: Правда, 1981, Т. 4. С. 4.
.
Рассказ-таинство становится рассказом-анекдотом.
Так у самого Лескова в «Путешествии с нигилистом». Ехали в поезде, смотрим — господин подозрительный, отец дьякон говорит, что обязательно из нигилистов. На станции прижали субъекта — оказался приличный человек, прокурор судебной палаты. А дьякона-то, всю кашу заварившего, и нет. Да ведь, может, и не было, бес нашептал, навеял, благообразный облик приняв. Мораль рассказа проста: не суди по виду, не слушай сплетен и наветов, вокруг все хорошие достойные люди. Смех и грех, игра воображения. Никаких мертвых, замерзших на улице, претерпевших несносимые обиды и лютую несправедливость. Рождественское ха-ха-ха, текст для дешевых журнальчиков — путнику, скучающему в дороге, в развлечение и необременительное назидание.
Место подлинного гуманного Рождества занимает ложное, иллюзорное
У общества крепкий желудок. Оно не в силах отменить Рождество, поэтому вставляет его в график обжорства, в бесконечную череду триумфальных дней безудержного бесстыдного веселья, торжества эгоизма, глупости и мотовства. Место подлинного гуманного Рождества занимает ложное, иллюзорное. Вместо елки Христа возникает чеховская «Елка»: «Высокая, вечно зеленая елка судьбы увешана благами жизни... От низу до верху висят карьеры, счастливые случаи, подходящие партии, выигрыши, кукиши с маслом, щелчки по носу и проч. Вокруг елки толпятся взрослые дети. Судьба раздает им подарки...»
Между тем начало рождественской подмены невинно. Рождество всеобще, оно не только в раю, оно докатывается и до ада. Рождество не только приход Спасителя, оно — преображение мира, рождение живых вещей. Раз так, то почему бы не быть Рождеству и у Мамоны?
«Гуси, сыры, дичина... — еще задолго до Рождества начинают свое движение. Свинина, поросята, яйца... — сотнями поездов. <...> В Охотном Ряду перед Рождеством — бучило. Рыба помаленьку отплывает — мороженые лещи, карасики, карпы, щуки, судаки. <...> Игрушечные ряды полнеют, звенят, сверкают, крепко воняет скипидаром: подошел елочный товар. <...> Но главный знак Рождества — обозы: ползет свинина. Гужом подвигается к Москве, с благостных мест Поволжья, с Тамбова, Пензы, Саратова, Самары....»
*
— Шмелев И.С. Собрание сочинений. В 5 т. Т. 3: Рождество в Москве: Роман. Рассказы. — М.: Русская книга, 2001. С. 236 — 242.
.
...от Христа к идеологическому трафарету, от светлого события — к пышному обрядоверию.
Мало кто, читая «Рождество в Москве» Ивана Шмелева, обращает внимание на подзаголовок — «рассказ делового человека». Узкий взгляд купца заменяет широту христианского воззрения. Русь невольного служителя Мамоны перерастает в миф о богатой христолюбивой дореволюционной России. «Конфетки, бараночки! Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные!»
Так начинается нисхождение рождественского рассказа все дальше вниз — от Христа к идеологическому трафарету, от светлого события — к пышному обрядоверию. В конечном итоге — к пошлости и скуке. Как военный парад становится парадом в честь парада 7 ноября 1941 года, так Рождество превращается в праздник имени праздника Рождества.
В наш век рождественский рассказ пришел к двум основным своим формам — анекдоту о том, что под праздник или на празднике случилось (как пили, с кем спали, кого и чем одарили) и корпоративно-культурному тексту, создаваемому в рамках православной литературы.
В первом случае Рождество ли, Новый год ли на дворе имеет чисто календарное значение. Прошлогодняя акция издания «Лента.ру», созвавших по поводу праздника под свои знамена Дениса Драгунского, Анну Козлову, Майю Кучерскую, Александра Иличевского, Игоря Сахновского, наглядно это показала. Постель — «динамо в новогоднюю ночь», еще постель — «в маразме и жить легче, и любить», брак и отношения — «своего мужа я полюбила на семнадцатом году совместной жизни <...>, под Новый год», поиски самого себя — «я взглянул на свое отражение <...>. На меня смотрел <...> мой брат» — вот вокруг чего вертится теперь «рождественская» тематика. Тексты пишутся, словно из-под палки, так, наверное, писали дежурные поздравительные адреса в недавнем прошлом к дням революции, к празднику весны и труда, дню рождения Ленина, поэтому нет в них не то что рождественского духа, но уже и рождественского праздника, а есть вялая отрыжка мелкого пресытившегося человека.
Православный корпоративный рассказ от светской версии мало чем отличается. Бог покинул и его. Свежий рождественский морозец душной атмосфере ладана противопоказан. Лесковская развлекательная формула, о которой говорилось выше, образовала симбиоз с чисто практическим назначением художественной литературы — прикреплять читателя к храму, наставлять не в вере, а обрядоверии. Чудеса христовы уступили место любимой лесковской суеверно-бытовой фантастике. Так в «Оборотне» протоиерея Николая Агафонова: «Глянул на часы и понял — на последний автобус опоздал. <...> После этого он три раза прочел „Отче наш“, и трижды „Богородице Дево, радуйся!“ Рядом взвизгнули тормоза, из остановившегося джипа выскочил парень, в котором Савватий узнал сержанта Стаса Кремлева из своего спецназавского батальона».
Что такое Рождество? Профессиональный праздник верующих и служителей культа
В «Оборотне», произведении достаточно популярном, восхищаются не Христом, а монастырской братией и церковным служением. Для автора мир за церковной оградой как бы и умер, как человеческий, так и горний. Герои прозревают не в отношении понимания христианских ценностей, а в плане долга и задач перед Церковью («Соборный чтец»). Для чего родился Христос? Для Церкви. Что такое Рождество? Профессиональный праздник верующих и служителей культа.
Даже тогда, когда в православной литературе повествование возвышается над чисто утилитарными задачами, содержание рассказа трудно определить как христианское по сути. Очень распространен и любим, к примеру, рассказ Виталия Каплана «Звездою учахуся». Сюжет простой. Мужчина в годах уже по возрасту возвращается ночью с праздничной службы домой и по дороге становится объектом насмешек и издевательств со стороны подвыпившей криминальной компании, разъезжающей по городу в авто: а вот сейчас мы и проверим, есть твой ли Бог?
Рождество для своих, волшебство для наших
Бог является как трое из ларца. Главарь всей этой шайки узнает в брошенном на морозе без одежки гражданине собственного папку, пропавшего из его жизни много лет назад. И изо всех сил мчится спасать его, пока родитель не полетел к Христу на елку. Собственно, в этом и вся специфика рассказа. У Достоевского вольно или невольно люди отправляются на тот свет за рождественским теплом, потому что его нет на этом. У Каплана нелицеприятный приговор реальности подменяется розовой водичкой церковного позитива: совесть есть, и Бог есть. Но аморальность такого рода подмены более чем очевидна. Папка родимый замерзает. А кабы был не папка? Что сталось бы с гражданином? Бросили бы и не вспомнили. «Зачем живет такой человек?» Так религия Христа становится религией папки и мамки, дедушки и бабушки, так духовное родство вновь сменяется узами чисто кровными, родственными. Рождество для своих, волшебство для наших. Православные счастливы, рассказ популярен, кочует из одной антологии в другую. Слезы по голяшкам. Вера в чудо сменяется бытовой, мещанской инфантильной жаждой мелодрамы.
Проходы между мирами не то, что закрылись, никто не знает о том, что они есть. В нынешних рождественских рассказах душно, тесно, скучно и темно, как в свидригайловской бане.
Но и это еще не все. Нынешних писателей можно назвать похитителями Рождества еще по одной важной причине. Кого обидели? Малых сих обидели. Рождество повзрослело.
Как там говорил Митрич в рассказе Николая Телешова «Елка Митрича»? «Для всех праздник, все ему радуются. <...> У всякого есть свое: у кого обновка к празднику, у кого пиры пойдут... У тебя, к примеру, комната будет чистая, у меня тоже удовольствие: винца куплю себе да колбаски. Всем будет праздник как праздник, а вот, говорю, ребятишкам-то выходит и нет настоящего праздника. <...> Гляжу я на них, да думаю: эх, думаю, неправильно!»
В Рождество, в новую жизнь и грядущее спасение мира по-настоящему, чисто, безоглядно по-прежнему верят только дети и сумасшедшие
Неправильно, но закономерно. Круг замыкается. Дети вновь отвержены. Вновь горят во всех домах взрослые, чеховские елки.
В Рождество, в новую жизнь и грядущее спасение мира по-настоящему, чисто, безоглядно по-прежнему верят только дети и сумасшедшие.
Вот и Митрича, его же баба посчитала умом тронувшимся. Где ж это видано, чтоб чужим детям елки устраивать? А дьячок из церкви отказал в огарочках на украшение. Это что за баловство рождественскую елку остатками свечек украшать? Они же под иконами горели!
Так и остается стоять рождественская елка одиноко, ожидая мертвых, детей и сумасшедших, за стенами Церкви, за пределами литературы, где-то там, далеко в царстве Христа. Забытая общественностью так же, как и сам народившийся Христос в Вифлееме. Но идет туда к нему девочка Катя из рассказа Валерия Брюсова «Дитя и безумец».
«Почему же пришли поклониться ему только волхвы и пастухи?» — удивляется она — «Почему не идут поклониться Ему папа и мама, ведь Он пришел и их спасти?»
По пути встречает она странного старика, который берется проводить ее к младенцу Христу.
« — Скажите, пожалуйста, как пройти в Вифлеем?
— Да ведь мы в Вифлееме, — отвечал старик».
«На другой день через участок и родители отыскали Катю, и смотрители сумасшедшего дома — своего бежавшего пациента. Дитя и безумец — оба шли поклониться Христу. Благо тому, кто и сознательно жаждет того же».
Что еще к этому можно добавить? Лишь то, что сознание сознанию рознь. Человек, лишенный совести, безумен. Но в жизни все считается наоборот. Безумцами люди называют людей, нравственных, живущих с Богом, не по законам мира сего, а себя этими законами пренебрегающими — сознательными. Поэтому лучше, не вступая в спор, уподобиться ребенку и безумцу. Рождество — их праздник. Торжество тех, кто верит в то, что он живет в Вифлееме.