18+
08.05.2016 Тексты / Рецензии

Ольга Берггольц: «Высший день жизни»

Текст: Дарья Лебедева

Обложка предоставлена ИД «Вита Нова»

Вышел полный текст «Блокадного дневника» Ольги Берггольц.

Берггольц О. Блокадный дневник: (1941-1945) / Составление, текстологическая подготовка Н.А. Стрижковой. Статьи Т.М. Горяевой и Н.А. Стрижковой. Комментарии Н.А. Громовой и А.С. Романова. — СПб.: Вита Нова, 2015. — 556 с.: 154 ил. (Рукописи).

Несгибаемая и слишком честная — ни до, ни после блокады Ольга Берггольц не могла вписаться в советскую литературную номенклатуру, оставаясь где-то на обочине поэтического мира с его премиями, «прессой», орденами и почестями. Но именно в дни блокады благодаря правдивым, горьким стихам и радиопередачам поэт стала символом взятого в кольцо города. Берггольц называли «ленинградской Богородицей». Ее стихи и слова, звучавшие из динамиков, помогали людям отыскать в себе последние силы, чтобы выжить, сохранив человеческое достоинство. Вера Кетлинская, в то время ответственный секретарь Ленинградского отделения Союза писателей СССР, вспоминала: «Это превращение показалось едва ли не чудом: из автора мало кому известных детских книжек и стихов, про которые говорилось „это мило, славно, приятно — не больше“, Ольга Берггольц в одночасье вдруг стала поэтом, олицетворяющим стойкость Ленинграда».

Но стихи и передачи были лишь видимой частью айсберга. Всю жизнь Берггольц вела очень личный, пугающе откровенный дневник: обжигающе правдивые, полные беспощадности как к самой себе, так и к окружающим, эти записи не издавались полностью вплоть до сегодняшнего дня. В 2010 году отрывки из дневников, опубликованные ранее в толстых журналах Марией Федоровной Берггольц, сестрой поэтессы, были выпущены в сборнике с говорящим названием «Запретный дневник». Но это лишь фрагменты. Только в 2015 году, спустя сорок лет после смерти автора, с разрешения наследников эти записи выходят полностью, без купюр. Пока только военная их часть, пусть в дорогом подарочном издании, малодоступном большинству, но все же начало положено.

По словам директора РГАЛИ Татьяны Горяевой, сейчас от наследников получено разрешение на публикацию полного корпуса дневников Ольги Федоровны, с 1923 года до последних лет ее жизни, идет работа над подготовкой их к публикации. В послесловии к изданной части дневников Горяева пишет: «Мы начинаем публикацию дневников О.Ф. Берггольц с их военного цикла, и выбор этот неслучаен. Конечно, закономерно было бы начать это издание с детско-юношеского периода, выбрав хронологический принцип при публикации мемуарного памятника. Нарушить академическую традицию нас заставила незаживающая рана Ленинградской трагедии...». Первая запись в книге датирована 22 июня 1941 года, а последняя — 10 апреля 1944 года. Есть также небольшая приписка Берггольц от 30 декабря 1945 года: «И хотя каждый дневник глуп, однобок, а мой — тем более, — безумно раскаиваюсь, что не хватило выдержки вести его до конца войны, да и всю войну вела так примитивно, что порой сама поражаюсь убожеству...» Помимо собственно дневниковых текстов, в которых бережно сохранены все мелочи, пометы, оригинальная орфография и пунктуация автора, издание снабжено подробнейшими комментариями, фотографиями, а также послесловием Татьяны Горяевой, в котором она рассказывает как о сложной судьбе дневниковых тетрадей, так и о трагической жизни поэта. Важную часть книги составляют зарисовки, графика и акварели блокадных художников, среди которых Соломон Боим, Георгий Фитингоф, Николай Пильщиков, Дмитрий Бучкин, Софья Вишневецкая и другие.

Люди, падающие на улицах, страшнее падающих бомб

Узнав о выходе книги, писатель Даниил Гранин сказал: «В блокаде нет ни одного героя. Есть люди, есть город и есть символ блокады — Ольга Берггольц». Сама Берггольц писала: «Лучше бы не было этого ленинградского героизма. Этот героизм — ужас, мрак, бред» и «Позор, позор — вот что значит вся эта ленинградская героика». «Блокадный дневник» поэта — то самое «постижение реальности через потрясение», о котором говорил философ Мераб Мамардашвили. Кого-то уносили бомбы. Затем город захватила новая беда — голод: «Люди, падающие на улицах, страшнее падающих бомб». Кто-то не выдерживал сам: «Бомба — это внешнее, а слабость — это совсем твое, внутреннее». Кого-то высылали. Отца Ольги Федоровны заставили уехать по странным, непостижимым причинам: формально — за немецкую фамилию, на самом деле — за отказ стать осведомителем и доносить на собственных пациентов. Многие пытались уехать в эвакуацию сами и погибали по дороге. Условия блокады, как любая пограничная ситуация, высвечивали очень разные человеческие качества — от беспримерного мужества и самопожертвования до самых ужасных поступков, вплоть до убийств и людоедства. Все это не могло укрыться от внимательного взгляда Ольги Федоровны. Как в короткий визит в Москву не могло не задеть ее то, что «здесь не говорят правды о Ленинграде — не говорят о голоде, а без этого нет никакой „героики“ Ленинграда», что «о Ленинграде все скрывалось, о нем не знали правды так же, как об ежовской тюрьме. Я рассказываю им о нем, как когда-то говорила о тюрьме — неудержимо, с тупым, посторонним удивлением. <...> Трубя о нашем мужестве, они скрывают от народа правду о нас», «Ирина рассказывала о Ленинграде, — там все то же: трупы на улицах, голод, дикий артобстрел, немцы на горле. Теперь запрещено слово „дистрофия“, — смерть происходит от других причин, но не от голода! О, подлецы, подлецы!» Берггольц возмущал этот «заговор молчания вокруг Ленинграда», но она мужественно переносила цензурные правки, калечащие ее стихи и книги, писала: «А для слова — правдивого слова о Ленинграде — еще, видимо, не пришло время... Придет ли оно вообще? Будем надеяться».

Дневники Берггольц предельно откровенны — поэт буквально «препарирует» собственные чувства, поступки, мысли. Спустя три месяца после начала войны она дает себе эту установку: «Я решила записывать все очень безжалостно». Подробные регулярные записи ведутся ею до лета 1943 года, когда наступает явный перелом в войне и, видимо, жить становится чуточку легче — уходит настоятельная потребность постоянно высказываться, искать отдушину в дневниковой откровенности: «Вот когда умирала Ирочка * — Ирина Борисовна Корнилова (1928–1936) дочь О. Ф. Берггольц и ее первого мужа, поэта Бориса Петровича Корнилова (1907 — расстрелян в 1938). Ирина умерла от эндокардита. , я тоже все писала и писала дневник. Видимо, это помогает не думать о главном». Борьба с цензурой обостряет эту принципиальную правдивость не только в дневниках, но и в публичных произведениях: «После смерти Коли * — Николай Степанович Молчанов (1909–1942), литературовед, второй муж Ольги Берггольц. Умер от дистрофии. ложь стала совершенно для меня непереносимой», «Как хорошо, что я не орденоносец, не лауреат, а сама по себе. Я имею возможность не лгать; или, вернее, лгать лишь в той мере, в какой мне навязывает это редактор и цензура, а я и на эту ложь, собственно говоря, не иду».

...не буду я поддаваться немцам, не буду отпускать себе бороду и жрать кошек, да еще так мазохистски хвастаться этим, как многие и многие из наших писателей

Есть темы, к которым поэт постоянно возвращается в дневнике того периода. Берггольц много пишет о муже Николае, даже после его смерти в январе 1942 года, даже когда обретает новую счастливую любовь: «Но я любила Колю, любила, и эта любовь была и будет сиянием»; «И я заплакала от отчаяния, потому что захотела домой, к Коле», «он был моим единственным домом», «Меня когтит мысль о том, как страшно и бессмысленно погиб этот изумительный, сияющий человек. Я ужасаюсь тому, что осталась без его любви». Дневники для Берггольц были чем-то вроде творческой мастерской: здесь вызревали новые тексты, вынашивались планы и идеи (например, можно увидеть, как рождались знаменитые «Февральский дневник» и «Ленинградская поэма»), фиксировались мысли о прочитанном, о ситуации в советской литературе, высказывались беспощадные суждения о творчестве коллег-писателей (Веры Инбер, Константина Симонова, Николая Тихонова, Александра Штейна и других). Много Берггольц пишет о Ленинграде и ленинградцах, об атмосфере, царящей в городе, переживаниях людей. Еще одна важная тема голод и еда — вплоть до весны 1942 года, когда Ольгу Федоровну с тяжелой формой дистрофии вывезли на несколько месяцев в Москву: «Но вообще я работаю плохо, с трудом, я сама вижу. Мне трудно напрягать голову, чтобы найти нужное слово, — голова физически тупая, ее терзает непрерывная мысль о еде». Одна из тем весьма интимна — здоровье и женские проблемы. Трогают терзания о фигуре и состоянии кожи, столь понятные любой женщине: «Ах, как хочется быть красивой, как хочется мира, сытости, чистоты!» До слез пробирают горькие строки о детях, которых она не смогла выносить, о страстном желании снова стать мамой. Конечно, много в дневниках и о войне — о поражениях советской армии, союзниках, победах, красноармейцах, с которыми она постоянно общалась и о которых писала стихи.

Но все же главным полем битвы в условиях голода, холода, страха и боли становилась сама человечность, достоинство — важно было сохранить себя, не сдаться хаосу, беде: «Только бы не струсить, не пасть духом, не пожелать жить — не пожелать скотски». Берггольц помогала другим — вела передачи на радио, читала стихи, просто делилась едой, поскольку все же ела чуть лучше, чем многие: «Рвущее какое-то, терзающее, близкое к рыданию чувство, близкое к восторгу и исступлению чувство, — голодному делиться с голодным». Самым важным казалось ей — не потерять в себе человека, не скатится к мыслям только о пище и выживании. Продолжать мыться, когда это возможно, следить за собой, писать стихи и очерки, не оголодать «до потери достоинства»: «Но я смазала кремом лицо и накрасила, как всегда, губы. Нет, нет, до тех пор, пока силы совсем не оставят, — не буду я поддаваться немцам, не буду отпускать себе бороду и жрать кошек, да еще так мазохистски хвастаться этим, как многие и многие из наших писателей». И все же она постоянно ловит себя на этом: «Тупость и тупое ожесточение», «Я живу теперь микрожизнями», «Я уже несколько дней не плачу и не отчаиваюсь. Я погрузилась в глупость и мелочную бытовую деловитость», «Наверное, я тоже зверею, как тысячи других». Что же могли противопоставить ужасу, в котором жили, измученные ленинградцы? Берггольц отвечает — саму жизнь, счастье быть живым несмотря ни на что: «Значит, верно, что жизнь все-таки только процесс и смысл ее в том, чтоб жить настоящей минутой», «...слава тем, кто в этом бреду обретает счастье и чувствует, что живет, и вдруг наслаждается всей жизнью!»

И отрадно, что любые самые секретные и невозможные архивы рано или поздно открываются — таков закон истории

Не имея возможности высказываться в лицо чиновникам, даже в такое тяжелое время вырезающим из стихов строчки, не пускающим передачи на радио и третирующим горожан, Ольга Федоровна пишет в дневнике с нескрываемой яростью: «В мертвом городе вертится мертвая машина и когтит и без того измученных и несчастных людей», «Власть в руках у обидчиков. Как их повылазало, как они распоясались во время войны, и как они мучительно отвратительны на фоне бездонной людской, всенародной, человеческой трагедии», «Пропаганда наша по-прежнему бездарна и труслива, „руководство“ тупо и бездарно», и подобных записей, в том числе с упоминанием конкретных лиц, в дневнике немало. Неудивительно, что Берггольц боялась за судьбу тетрадей, неудивителен и интерес к ним со стороны НКВД, а затем КГБ. И отрадно, что любые самые секретные и невозможные архивы рано или поздно открываются — таков закон истории.

Ненависть к власти, неприятие войны, ярость по отношению к унизительным условиям, в которых приходилось жить, не затмевает в Ольге Берггольц поэтичной светлой любви к родному городу. Она видит его раны, с болью любуется его разрушенной красотой, старается ловить каждую минуту мира и мимолетного счастья: «А какой чудесный весенний день сегодня в этом бедном, избиваемом городе. Тонкая, похожая на дым северная зелень, — как в ранней молодости, как в отрочестве, первая, нежная, мерцающая листва, еще чистая и блестящая вода каналов и рек, и несмотря на невероятно обшарпанный, оббитый, ослепленный вид — несравненно красивый Ленинград под голубым, легким небом. А воздух какой благостный, господи! И уже пахнет нагретым камнем и свежей водой... Все долбят и долбят где-то этот весенний, золотистый, печальный город...»

Хорошо, что время для правды о Ленинграде настало. Очищающее, мучительное, болезненное ощущение от этих записей, с их непримиримостью и нежеланием сдаваться, необходимо нам и сегодня. Глоток ледяной честности о «героике, романтике войны» — возможность принять ее со всеми неизбежными мерзостями и подлостями. Незачем их скрывать — о них надо знать, чтобы яснее понимать: «все героическое живет лишь в том, что идет вопреки войне и не естественно ей» и что «нет времени, нет горя, что жизнь — и есть счастье, что высший мой день — сегодняшний, вообще каждый день жизни и есть высший ее день...»

Другие материалы автора

Дарья Лебедева

​Франкл. Несвятая святость

Дарья Лебедева

​Взрослыми не рождаются

Дарья Лебедева

​Сталин. Разрушение легенд

Дарья Лебедева

​Сложно о сложном